Конец
BDLV.me
  • Лаборатория
  • Продукты

«Кактус в зефире»

Текст
Процесс

Путешествие Через Настоящую Реальность

Весеннее солнце значимо отражалась в мокром асфальте. Стремительно, но непринуждённо дул ветер с дальней дороги неловко пружинясь от увесистых ёлок и далее, промеж деревьев, улетал в насыщенное пространство.

Оно шло. Не начиная и не продолжая, а просто уже, как будто движение случилось раньше того, кто движется, и теперь оставалось только соответствовать, подставляя подошвы тому что внизу. Асфальт был мокрый. Асфальт отражал. Отражаемое не совпадало с отражающим — солнце в луже лежало боком, вытянувшись рыбьей тенью, и рыбья тень дрожала от шагов, чужих, ничьих, от шагов вообще.

Тротуар шёл рядом, параллельно, как попутчик которому нечего сказать. Бордюрный камень отделял одно ненужное от другого ненужного с точностью линейки, приложенной к тому что не измеряется. По левую сторону — лужа и отражение. По правую — газон, вдавленный апрельской грязью, и в грязи следы, глубокие, собачьи, застывшие, и следы эти тоже были путешествием, только закончившимся, только высохшим, только оставшимся без путешествующего.

Оно не смотрело на следы. Оно шло.

Ветер пружинился от ёлок — именно так, пружинясь, отталкиваясь, как от чего-то что пружинит, и ёлки стояли увесисто, тяжело, неохотно пружиня, неохотно отпуская ветер дальше, промеж себя, в промежуток между собой и следующим деревом, и в этом промежутке ветер менялся, терял то что набрал от ёлок, смоляное, острое, и набирал другое, пустое, просторное, и с этим пустым просторным улетал в пространство которое было насыщенным только тем, что в нём ничего. Насыщенное ничем пространство. И ветер в него.

Дорога продолжалась туда где она продолжалась. Это не было загадкой и не было обещанием. Продолжение дороги было свойством дороги, как мокрость была свойством асфальта после дождя, не подлежащим обсуждению, не вызывающим вопросов у того что шло. Оно и не спрашивало. Спрашивание предполагает ожидание ответа, а ожидание предполагает остановку, а остановка — это то чего не было, потому что было движение, движущееся.

Где-то сзади — или спереди, или сбоку, направления к этому моменту начинали терять деловитость — где-то рядом с дорогой стоял дом. Обыкновенный. С трубой, из которой не шёл дым, с окнами, в которых не было лиц, с крыльцом, на которое никто не выходил. Дом стоял как стоят дома, всей тяжестью своей домовости, вдавливая фундамент в землю, и земля принимала, принимающая, и в этом принятии не было ни согласия ни отказа, а было только то что земля — земля, а дом — дом, и вместе они стоят, а порознь тоже.

Оно прошло мимо дома. Дом не заметил.

И дальше — ещё дорога, и ещё мокрый асфальт, и отражения множащиеся без источника, потому что солнце уже не отражалась а расползлась, тонкой масляной плёнкой по всему что блестит, по лужам и бордюрам и капотам припаркованных машин, по всему без разбора, без выбора, без предпочтения, и это без-предпочтение было единственной щедростью, на которую способно мокрое весеннее утро.

Пространство впереди не сужалось и не расширялось. Оно просто было впереди. Как бывает впереди у того что движется — не как цель, не как направление, а как продолжение того факта что позади уже есть позади. И в этом впереди, в этом ненаступившем, ненаступающем, — трава, и ёлки, и ветер возвращающийся другим, и дорога, ведущая туда где она.

Глава, в которой я расскажу о своём одиночестве

Волна тщетно и в беспамятстве бьётся в громоздкой темноте, преисполненной сомнениями, боязливой ненужностью, выдуманным в себе вкусом отвергнутости и обедняющего одиночества. Лишь океан слышит себя и терпит боль, в которой закуталась захлёбывающаяся надежда и право (право данное океану темнотой). В каждом разхлёстывающем безумством брызге мириады света, взятого, впитанного, отданного любовью луны, света. Каждый брызг несётся с отрешённым обладанием собственного себя, неся свет луны в единую молчащую тьму.

Одиночество не начинается. Это важно. Оно не приходит и не наступает, не случается как событие, его нельзя датировать, нельзя указать на календаре вторник и сказать: вот. Одиночество уже. Как дно уже, до того как кто-нибудь нырнёт и обнаружит что дно. Как темнота уже, до того как свет, уходя, обнаружит что она была всё это время, стояла, стоящая, ждущая не ожидая.

Океан не одинок. Океан полон собой, переполнен, булькающий, тяжёлый, перекатывающийся из края в край которого нет, и в этой полноте — именно в ней, в самой набитости, в давлении каждого литра на каждый соседний литр — в этом и есть невозможность быть услышанным кем-то кроме себя. Океан слышит себя. Этого достаточно и этого невыносимо.

Я обещал. В заголовке. Расскажу о своём. И вот — рассказываю, и рассказываемое не слушается, расползается темнотой и волной и брызгом, и может быть это и есть — рассказ, может быть так и рассказывают, когда не умеют иначе, когда комната далеко и стул далеко и чашка на столе — потом, если повезёт, если добраться, а пока — океан, пока — право, данное темнотой, и я в этом праве, в этой темноте, рассказывающий.

Надежда захлёбывается. Не тонет — захлёбывается. Тонущее перестаёт. Захлёбывающееся — нет. Набирает воды и нет, не перестаёт, с водой внутри, с солью, с тяжестью того что набрала — продолжает, захлёбывающаяся, и в этом продолжении — не мужество (мужество — это когда выбрал, а тут не выбирало), не стойкость, не слово вообще — а инерция, просто, живого, его неумение перестать пока не.

Луна отдаёт свет. Не свой — взятый, впитанный, чужой. Солнечный свет переработанный луной в лунный, и лунный — это тот же солнечный, только прошедший через не-своё, через каменное круглое тело которое висит и не падает и не знает зачем висит, и этот пересвет, этот свет-через-другое — он тише, он медленнее, он доходит до воды уже уставшим, уже побывавшим, и вода принимает его так, как принимает земля дом — не соглашаясь, не отказывая.

В каждом брызге мириады. Это не преувеличение. Это арифметика того что не считается. Брызг летит, летящий, оторвавшийся от волны которая оторвалась от океана который не отрывался ни от чего потому что не от чего, и в полёте брызга — секунда, полсекунды, четверть — в этом полёте собрано всё одиночество воды, вся её отдельность от остальной воды, и свет луны на ней, на этой отдельной воде, и тьма вокруг, молчащая, и право.

Единую молчащую тьму.

Глава некоторая

Камню непонятны чувства.

Испытывая истерзывающие непонимания и усталости, он двигался оборачивая себя крайними и дальними километрами одиночества, и километры наматывались, наматывающиеся, как бинт на то что не ранено, как шерсть на то что не мёрзнет, как обёртка на то что не подарок.

Камень лежал. Не в океане — океан потом, океан позже, когда вода доберётся. Не на дороге — дорога рядом, но не под. А на обочине, в той полосе между асфальтом и травой где ничего не растёт и ничего не едет, в мёртвой полосе несобытия, в щели между двумя видами ненужного. Лежал давно. Лежание было его глаголом, единственным, исчерпывающим. Другие камни — те что в стенах, те что в фундаментах — те хотя бы держат, хотя бы участвуют в давлении и сопротивлении, хотя бы нужны для того чтобы дом оставался домом. Этот — нет. Этот лежал потому что упал, а упал потому что перестал быть частью чего-то, а перестал потому что.

Потому что.

Колючки. Вот что. Маленькие упрямые точки несогласия с мягким, с тёплым, с тем что обнимает и принимает и не чувствует. Колючки не у камня. Камень гладкий, обкатанный, колючки не его. Но кактус — кактус рядом, кактус в зефире, кактус в мягком — кактус торчит колючками в ту сторону где мягко, и колючки царапают не мягкое (мягкому не больно, мягкому вообще) а себя, собственную поверхность, изнутри, и каждая царапина — доказательство, маленькое, кровоточащее, тупое: есть. Вот. Есть.

Камню это непонятно.

Камень не доказывает. Камень есть без доказательства, без царапины, без колючки. Камень есть так, как есть обочина — факт, положение, координата. И в этом камне, в этой его фактовости, в этом безглагольном лежании на обочине между ненужным и ненужным —

Глава о перенесении себя из одного отсутствия в другое

Столб фонарный стоял покосившись, с налипшей бумагой объявлений, и бумага дёргалась, дёргающаяся ветром, а ветер был занят перенесением себя из одного отсутствия в другое, и это перенесение имело скорость, имело направление, но не имело, и вот в этом не-имении заключалось что-то посильное, что-то доступное тому, что шло.

Оно шло.

Перешагивая границу между положенным и случившимся, между тем что тротуар и тем что уже нет, между бетонной коркой и травой, низкой, безразличной. Шло не зная куда, не зная не тяготясь, не тяготясь не спрашивая, не спрашивая продолжая, продолжающее. Так устроено: движение не нуждается в знании о себе. Кактус не нуждается в знании о зефире. Колючки торчат — маленькие упрямые точки несогласия — и царапают не мягкое, а себя, потому что мягкому не больно, мягкому вообще. И вот этот вообще, эта увесистая пустота ненужного ответа, она и есть дорога, по которой.

На столбе было объявление. Буквы размытые дождём, тем дождём что был до солнца, до отражения, до мокрого асфальта, дождём-причиной, дождём уже ушедшим, оставившим последствия. Объявление предлагало что-то. Неважно что. Объявление предлагало сам факт предложения, вывешенного, налипшего, дёргающегося — кому-то когда-то показалось что стоит написать, стоит напечатать, стоит выйти к столбу и прилепить скотчем к другим объявлениям, поверх других, и в этом стоит, в этом усилии выхода к столбу и прилепления, было больше движения чем во всём путешествии через настоящую реальность. Потому что у того кто прилепил была причина. У того что шло — нет.

Отсутствие причины не мешало движению. Это стоит повторить, потому что это единственное что стоит, а остальное — нет: отсутствие причины не мешало. Причина — это то что стоит в начале, как столб на перекрёстке, и указывает, и от этого указания всё последующее движение становится указанным, направленным, имеющим. А тут — не имеющим. И в не-имении была не свобода — свобода это слово с берега, слово для тех кто стоит на твёрдом, — а просто качество движения, его текстура, его температура — прохладная, апрельская, с ветром.

Ветер вернулся. Тот же ветер? Другой? Ветер не имеет тождества, ветер — это скорость воздуха, а скорость не бывает той же или другой, скорость бывает, и всё, и ветер бывал, пружинясь от ёлок которые уже были раньше, от увесистых, от неохотно отпускающих, и пружинился и дальше, и дальше, промеж деревьев, и деревья были другие (берёзы теперь, бледные, в ранней зелени, в том зелёном что ещё не зелёное а только собирается) и ветер промеж берёз был другим ветром, лёгким, несерьёзным, вальзеровским, если можно так, — ветром, которому нравилось дуть просто потому что дуть.

Оно прошло мимо столба. Мимо объявления. Мимо скамейки (скамейка тоже была, мокрая, с одной сломанной рейкой, и рейка висела, висящая, отломанная, но не отпавшая, держащаяся на одном гвозде, и гвоздь ржавый, и ржавчина — это тоже движение, только медленное, только незаметное, только всё-таки). Мимо куста который был кустом и больше ничем не был. Мимо лужи в которой больше не лежало солнце — солнце ушло выше, высохло из луж, осталась просто вода, просто отражение неба, серого теперь, затянувшегося.

Дорога продолжалась. По которой.

Глава о вещах, которым всё равно

Скамейка. У скамейки четыре ноги и одна сломанная рейка и мокрая спина и ничего больше. Скамейка не ждёт. Ожидание — это для тех у кого есть потом, а у скамейки нет потом, у скамейки есть только сейчас-скамейка, вдавленная ножками в размокшую землю, и земля принимает ножки как принимает всё — фундаменты, корни, дождь, бутылочные крышки, окурки, собачьи следы — без предпочтения, без отвращения, принимающая.

Труба водосточная. Железная, крашеная в цвет который когда-то был коричневым а теперь цвет ржавчины, и ржавчина совпала с краской и получилось единство, получилось наконец-то-настоящее, потому что пока краска была краской а железо железом — было враньё, было одно поверх другого, а теперь ржавчина съела различие и труба стала тем чем всегда собиралась — ржавой трубой, трубой которой всё равно.

Забор. Деревянный, с щелями, и щели шире чем доски, и через щели видно двор, и во дворе ничего, и это ничего видно через щели лучше чем через доски, потому что щели пропускают а доски загораживают, и загораживаемое ничего прячется за досками притворяясь чем-то, а за щелями — честно, за щелями — вот, ничего, видишь? видно? видно.

Оно шло мимо и вещи стояли. В этом была договорённость, не заключённая, не обсуждённая, просто данная — одни движутся мимо, другие стоят, и мимо, и стоят, и в этом зазоре, в этом промежутке между мимо и стоят, помещается всё безразличие мира, вся его добрая бессовестная невнимательность к тому что проходит и к тому мимо чего.

Урна. Бетонная, квадратная, с железной вставкой наверху и внутри — вода, окурки, размокшая газета, пакет. Урна полна. Полнота урны — это её одиночество, её способ быть набитой чужим, переполненной ненужным, и в этой переполненности — родство с океаном, дальнее, нелепое, но родство: океан тоже полон, океан тоже набит собой до краёв, и урна набита, и обоим от этого никак.

Мягкому вообще. Это возвращалось. Не как мысль — как температура, как тон, как качество воздуха вокруг вещей. Вещам вообще. Скамейке вообще, трубе вообще, забору вообще. Вообще — это не безразличие (безразличие предполагает возможность быть не-безразличным и сознательный отказ), вообще — это до безразличия, до выбора, до того момента когда можно было бы, но не стали, — вообще — это когда вопрос не был задан и поэтому ответ не молчит, а просто не.

Провод. Между двумя столбами, провисший, с тремя голубями. Голуби сидели и провод провисал от них сильнее, и провисание было ответом на вес, механическим, безусловным, физическим — если вес, то провисание, если голуби, то глубже, если ветер, то качание, и в этой безусловности, в этой механической честности неживого, было что-то, чему можно было бы позавидовать, если бы зависть не предполагала знание о том чему завидуешь, а оно не знало, оно шло.

Провод качался. Голуби сидели. Скамейка стояла. Труба ржавела. Забор пропускал через щели. Урна была полна.

Оно прошло.

И вещи остались в своём всё-равно, в своём тихом бессобытийном стоянии, и если бы у стояния был звук — это был бы не звук а его отсутствие, не тишина а то что под тишиной, то постоянное плотное ничего, из которого тишина торчит как рейка — сломанная, но не отпавшая.

Глава, которая не уверена что она глава

Может быть это не глава. Может быть это промежуток между главами, передышка, место где текст переводит дыхание перед тем как дальше. Может быть главой это станет потом, задним числом, когда кто-нибудь пронумерует и скажет — вот, шестая. А пока — нет. Пока — мягкое.

Мягкое обнимает. Обнимающее не давит. Недавящее — ласково ли? Нет. Недавящее — никак. Именно никак. Не ласково и не грубо и не равнодушно (равнодушие — это когда решил не чувствовать, а тут — не решал, а тут — не было решения, не было развилки, не было момента когда мягкое выбирало между давить и не давить, мягкое просто — мягкое, как вода просто мокрая, как воздух просто).

Оно остановилось. Впервые. Или — нет. Не остановилось, а замедлилось до скорости которая неотличима от остановки, до скорости камня (камень тоже движется, просто — ), до скорости ржавчины на трубе, до скорости провисания провода под голубями. Замедлилось и в замедлении обнаружило вокруг себя — мягкое. То самое. Зефирное. Принимающее без спроса.

И колючки. Колючки которые — а они были? были всегда? или выросли только сейчас, в этом замедлении, в этом почти-стоянии, выросли как ответ, как реакция, как единственный способ оставаться не-мягким в мягком?

Океан — тоже мягкий. Это открытие. Или не открытие а подозрение. Океан который бился в темноте, океан полный собой, океан терпящий боль — он тоже обнимает, он тоже принимает, он тоже не давит а просто есть, и в этом есть, в этом океанском безбрежном есть — та же ватность, та же тёплая безответность зефира, только солёная, только большая, только на вкус другая.

Дорога — мягкая. Асфальт мокрый, податливый, отражающий что угодно. Земля принимающая. Трава безразличная. Всё — мягкое. Всё — зефир. И в этом всём — колючки, маленькие, торчащие, и каждая — вопрос: я здесь? я ещё здесь? я отличаюсь от мягкого? царапается значит да, значит пока да, значит.

Но вот что: если всё мягкое, то колючки царапают что? Если нет твёрдого, если нет того об что, если мягкое повсюду, со всех сторон, как вода вокруг брызга, как тьма вокруг света — то колючки царапают внутрь, в себя, в собственную поверхность, и каждая царапина — не рана а подпись, не боль а почерк.

Может быть это глава. Может быть нет. Мягкому — вообще

Глава о том что не имело

Вечер случился не сразу и не весь. Сначала свет перестал быть уверенным, потом перестал быть ровным, потом — цветным, и остался серый, и серый держался долго, упрямо, как бордюрный камень между дневным и ночным, и в этом сером всё стало одинаково далёким — и столб, и дерево, и дом чей-то, и небо, и дорога, всё на одном расстоянии от глаза которого нет.

Фонарь загорелся. Не вспыхнул — начал тлеть, разгораясь неохотно, нагревая натриевую лампу до того жёлтого, больного, который не освещает а красит, мажет жёлтым по мокрому, по асфальту, по луже, по оставшейся луже, и жёлтый свет ложился на воду не так как лунный. Лунный — тот был взятый, впитанный, отданный, тот был чужой и в чужести честный. Фонарный — свой, местный, оплаченный, проведённый по проводам от станции, и провода те же, те на которых голуби, те провисшие, и по ним — электричество — и от электричества — свет — и от света — тень.

Тень. Вот чего раньше не было. Днём — отражения, лужи, рыбья тень солнца в воде. Теперь — тень настоящая, чёрная, лежащая от столба, от фонарного столба с объявлениями, и тень повторяла столб с точностью которой столб не заслуживал, потому что столб покосившийся, а тень — ровная, потому что тень не знает о покосе, тень знает только направление света и своё собственное отсутствие, и в этом незнании — своя правота.

Оно шло в тени. Или — оно шло и тень шла, параллельно, как тротуар, как попутчик которому нечего сказать, но теперь попутчиков было двое — тротуар и тень — и оба молчали, и оба шли рядом, и оба не.

Имело скорость. Имело направление. Но не имело.

Это возвращалось. Как температура воздуха возвращается к той что была утром, когда солнце отражалась в мокром, когда ёлки, когда пружинился — так и это возвращалось, это не-имение, это пустое место в предложении где должно стоять что — что имело? что должно иметь? чего не хватает тому что движется для того чтобы движение стало не движением а путём?

Фонари загорались дальше по дороге, и каждый мазал по мокрому свой круг, жёлтый, отдельный, и между кругами — темнота, но не та, не океанская, не громоздкая, а маленькая, городская, помещающаяся в три шага, темнота-пауза, темнота в которой можно было не быть ненадолго, пока ноги не внесут в следующий круг и фонарь не скажет жёлтым — вот, опять, снова ты, видимое.

Оно проходило через круги и через промежутки, и в кругах — видимое, а в промежутках — нет, видимое — нет — видимое — нет, и этот пунктир, это мигание между есть и нет, было ритмом, и ритм — вот что имело, вот что наконец-то — ритм, частоту фонарей, длину шага, пунктирное своё существование.

Луна не вышла. Или вышла но за облаками. Её свет — заёмный, пересветный, не-свой — не дошёл до асфальта, не лёг рядом с фонарным, не показал разницу. Сегодня — только фонари. Только натриевый жёлтый. Только оплаченный свет. И тень от столба, ровная, не знающая о покосе.

Движение продолжалось. По которой.

Глава о недокамне

Камень который лежал на обочине, в мёртвой полосе несобытия, камень которому были непонятны чувства — он двигался. Всё это время. Медленнее чем могло заметить то что шло мимо, медленнее чем ржавчина (ржавчина — спринтер по сравнению), медленнее чем корни, медленнее чем сдвиг плит под городом, но двигался, миллиметр в десятилетие, полмиллиметра, четверть, вминаясь в землю собственным весом и этим вминанием перемещаясь — вниз, внутрь, в ту сторону которая не сторона а глубина.

Недокамень. Был камень — стал недо. Обкатанный водой (той водой, давней, ледниковой, которая была когда дорога ещё не была дорогой а была дном, и дно тоже двигалось, и вода двигала, обкатывая, сглаживая, обтёсывая углы до округлости, до той формы которая не сопротивляется, до формы покорности), обкатанный и уменьшенный, и продолжающий уменьшаться, потому что ветер (тот ветер, пружинящий, занятый перенесением) тоже точит, тоже трёт, незаметно, неважно, но трёт.

Песчинка помнит берег. Кварцевое зерно, отломанное от скалы прибоем, обкатанное до круглости, несомое, осевшее, — оно скала, та же скала, только без остальной скалы вокруг, только отдельная, только маленькая. И в этой отдельности, в этом быть-скалой-без-скалы — память, минеральная, кристаллическая, безмозглая, память без вспоминающего, запись без считывающего.

Камень на обочине тоже помнил. Не то чтобы помнил — содержал в себе то, чем был до того как стал этим, и до того, и до, и каждый слой — эпоха, и каждая трещина — граница эпох, и трещины не болят, и слои не ноют, и память не давит, потому что камню непонятны чувства, камню.

Но двигался.

Оно шло и камень двигался и скорости их не совпадали, и в несовпадении скоростей было расстояние, нарастающее, между быстрым и медленным, между тем что шло не зная куда и тем что двигалось зная куда (вниз, только вниз, только глубже), и расстояние это было формой связи, странной, обратной — чем дальше друг от друга, тем точнее рифма, тем слышнее перекличка между движущимися с разной скоростью в разных направлениях по разным причинам (одно — без причины, другое — под действием веса).

Вода обкатывает камень. Зефир обнимает кактус. Темнота даёт право океану. Земля принимает фундамент. Принимающее — везде. Принимающее — это среда, это то в чём, это вода-зефир-тьма-земля, и в этом в-чём — то, что обкатывается, то что торчит колючками, то что бьётся волной, то что вминается.

Недокамень. Полукамень. Бывший-камень. Будущий-песок. Нынешний — лежащий, движущийся, помнящий без памяти, тот которому непонятны чувства, тот которому непонятны, тот которому, тот.

Глава в которой кактус забывает что он кактус

Колючки мягчеют. Или — нет. Колючки не мягчеют (колючка не умеет мягчеть, колючка — это заострённое, это точка, это максимальная концентрация формы в минимальном пространстве, это не-мягкое по определению, по конструкции, по замыслу, если у колючки есть замысел). Колючки не мягчеют. Просто мягкое вокруг них становится привычным, и привычное перестаёт быть тем от чего нужно отличаться, и колючки забывают зачем они торчат.

Зачем они торчат?

Затем что мягкое. Затем что вокруг — мягкое. Затем что если мягкое вокруг то нужно торчать, нужно царапать, нужно быть не-мягким, потому что если не-мягкое перестанет быть не-мягким то не-мягкого не останется и мягкое будет везде и будет только мягкое и тогда — что? Тогда — зефир без кактуса. Тогда — сладкое без колючего. Тогда — мягкому вообще.

Но вот что: кактус устал. Можно так? Можно сказать — кактус устал быть кактусом? Можно сказать — колючки устали торчать? Можно — но не нужно, потому что усталость — это чувство, а кактус — не камень, кактусу понятны чувства, кактус чувствует, кактус — живое, колючее живое в мягком неживом (или мягкое тоже живое? зефир — он живой? принимающее — оно живое? если принимает — значит есть, если есть — значит?).

Дорога забывала тоже, но по-другому — не сразу, а трещинами, травой в трещинах, бордюром крошащимся, и в крошении переставала, и камень на обочине — какой обочине? если дорога забыла что дорога то обочины нет и камень лежит посреди, просто посреди, без «рядом с», без «на краю».

А вода? Вода не забывала. Вода никогда не была океаном — это мы её так, это слово «океан» мы на неё, а она — просто мокрое, всегда просто мокрое, и лужа в которой рыбья тень — тот же океан, тот же не-океан, та же вода, которой всё равно как назвать.

И вот — секунда, полсекунды, меньше — когда имена отлипли от вещей как бумага от столба, как краска от трубы, и кактус не знал что кактус, и мягкое не знало, и различие лежало на земле рядом с камнем, ненужное, как обёртка, как бинт на то что не ранено.

А потом — колючка. Одна. Маленькая. Укол.

И всё вспомнилось.

Глава о молчащей тьме и о том что у тьмы есть право

Тьма молчит не потому что нечего. Тьма молчит потому что всё. Потому что если сказать всё то получится молчание, потому что всё — это слишком, это больше чем звук, это больше чем рот, это больше чем воздух в котором звук, и поэтому — молчание, и поэтому — тьма, и поэтому — право.

Право данное океану темнотой. Право быть. Не право на что-то — право быть, голое, без дополнения, без объекта, без продолжения — быть, и всё, и точка.

Тьма даёт это право. Не свет. Свет — тот показывает, тот освещает, тот натриевым жёлтым мажет по мокрому и говорит — вот, видишь, ты, существующий, видимый, освещённый, вот ты. Свет — это зеркало. А тьма — это комната в которой зеркало не нужно, в которой можно быть не видимым, не показанным, не освещённым, просто — быть. И в этом просто-быть, в этом без-зеркала, без-отражения — тьма даёт право, тёмное тихое бездоказательное право.

Океан без поверхности. Вот. Если убрать поверхность (блеск, волны, пену, брызги, мириады света) — если убрать всё видимое — останется вода, тяжёлая, давящая, холодная, тёмная, молчащая, и эта вода — это и есть океан, настоящий, под поверхностью, под всем что показывается и бьётся и захлёбывается надеждой, под всем — тихий, плотный, огромный.

Оно.

Стояло.

Тихо.

Глава, в которой оно обнаруживает что двигалось всегда

Утро пришло не как начало а как продолжение. Серое перешло в менее серое, менее серое — в бледное, бледное — в белое, белое — в то что потом станет голубым если повезёт, если облака, если ветер. Ветер дул. Дующий. Тот самый или другой — без разницы, без тождества, без вопроса.

Дорога. Та же. Другая. Та же другая. Асфальт подсох — ночь вытянула влагу или влага ушла сама, без просьбы, без причины, как уходит всё что не прибито, не привинчено, не привязано. Лужи уменьшились. В уменьшенных лужах — уменьшенные отражения уменьшенного неба. Бордюр. Трава. Газон вдавленный. Следы собачьи — те же, засохшие, ставшие рельефом, ставшие частью земли, не-следы уже, а ландшафт.

Оно обнаружило. Не головой — подошвами, тем что соприкасалось с асфальтом при каждом шаге, тем что стиралось о дорогу и стирающимся знало — что двигалось всегда. Что не было начала. Что момент выхода — выйдя однажды, вырвавшись, взвороша — не начало, а точка на линии которая тянулась и до, и до до, и начала не было, и «начало» — слово с берега, последнее слово с берега, — а движение просто состояние, как мокрость, как вес, как молчание.

Камень тоже двигался. Это уже известно. Миллиметр в десятилетие, вниз, в глубину. Земля тоже двигалась — плиты, континенты, медленный тяжёлый сдвиг всего твёрдого по расплавленному, и расплавленное тоже двигалось, конвекцией, и конвекция — это движение от горячего к холодному, это физика, это данное, это безвопросное.

Всё двигалось всегда. Ёлки — вверх, медленным усилием, годовым, кольцо за кольцом наращивая то что потом спилят и посчитают. Ржавчина — внутрь, в железо, в трубу, съедая различие между краской и металлом. И бумага отклеивалась от столба, и провод провисал глубже под голубями, и всё это одновременно, не списком а кашей, не перечислением а тем как оно есть — всё сразу, всё движется, и оно — вдоль, по которой.

И если всё двигалось, то неподвижного не было, и камень на обочине — не антипод, не противоположность, не контрапункт, а то же самое, та же инерция живого и неживого, то же безначальное перемещение всего относительно всего, и разница — только в скорости, только в том сколько миллиметров в сколько лет, и скорость — не качество а количество, и качественно — одинаково, качественно — движение, качественно —

Оно шло. Не начиная. Продолжая без начала. По дороге которая тоже не начиналась, которая тоже была продолжением, которая тоже

Глава об одиночестве слова

Одиночество. Если сказать десять раз подряд — перестанет. Одиночество одиночество одиночество одиночество одиночество одиночество одиночество одиночество одиночество одиночество. Вот. Перестало. Остались звуки: о-ди-но-чест-во, пять слогов, и каждый слог — отдельный, и каждый — одинок, отрезанный от значения, висящий в воздухе как буква на размытом объявлении, как брызг в полёте, как голубь на проводе — один.

Слово отдельное от значения. Как камень отдельный от скалы. Как песчинка отдельная от берега. Слово лежит на странице и не знает что значит, потому что значение — это не внутри слова а между словом и тем кто читает, в промежутке, в зазоре, в том расстоянии которое буквы преодолевают от бумаги до глаза и от глаза до того места где глаз превращается в понимание. И если читающего нет — слово лежит одиноко, как камень на обочине, факт без наблюдателя, координата без карты.

Буква. Ещё меньше. Буква — это не слово, буква — это часть слова, колючка на кактусе слова, отдельная, торчащая, бессмысленная без соседних букв, но упрямая, существующая, занимающая место на строке. К. А. К. Т. У. С. Шесть букв. Каждая — одна. Каждая — не кактус. Все вместе — кактус, но каждая отдельно — ничего, звук, форма, закорючка, точка.

Пробел. Между словами. Пробел — это ничего, это пусто, но это пусто — необходимое, без пробела слова слипнутся и станут одним длинным словом без значения, станут кашей, станут зефиром — мягким, безформенным, принимающим, в котором каждое слово потеряет свои колючки, свои буквы, свою отдельность. Пробел — это то что держит слова отдельными. Пробел — это одиночество, оформленное типографически.

Страница. Белая. Или — не белая, а та что под словами, та что между строками, та на которой. Страница молчит тем же молчанием что тьма — не потому что нечего, а потому что всё, потому что на странице может быть любое слово, любая буква, любой пробел, и в этом любом — молчание, и в молчании — право, то самое, тёмное, данное.

Оно — слово? Оно — те два слога, о-но, которые стоят в предложении и обозначают то что шло, то что двигалось, то что искало? Или оно — не слово, а то что слово обозначает, то за словом, то перед словом, то вокруг слова, то что не помещается в две буквы, в один пробел, в одну строку?

Одиночество слова «оно». Стоит в предложении. Слева — другие слова. Справа — другие. А оно — между, среди, отдельное, и ни одно соседнее слово не знает что оно значит, потому что оно — это оно, это местоимение, это место-имени, место вместо имени, пустое место куда можно подставить что угодно, и от этого что-угодно, от этой подставимости — одиночество, бездонное, грамматическое, структурное.

Одиночество одиночество одиночество одиночество одиночество. Не перестаёт. Соврал. Не перестаёт.

Глава, которая может быть и не нужна

А может быть и не нужна. Эта. Вот эта. Которую ты читаешь. Или не читаешь. Или читаешь но не до конца. Или до конца но по диагонали. Или по диагонали но споткнувшись на одном слове и вернувшись к нему — к какому? к которому? — неизвестно, это твоё слово, твоя спотычка, твоя колючка.

Пятнадцать глав — зачем? Можно было двенадцать. Можно было семь. Можно было одну, длинную, без разрывов, без названий, без номеров, без этих вот ироничных заголовков которые думают что они умнее текста (а они не умнее, они — часть, они — колючки на теле текста, маленькие точки несогласия с тем что текст — просто текст).

Ненужность — это свобода. Нет. Ненужность — это не свобода. Ненужность — это ненужность, прямая, буквальная, без второго дна, без метафоры, без «а на самом деле это значит». Ненужная глава не значит ничего. Стоит в ряду других глав и не значит. Как урна на улице — полная, бетонная, набитая чужим, ненужная для того кто проходит мимо, нужная для того кто бросает, и в этом зазоре — она, урна, стоящая.

Оно прошло и через эту главу. Не заметив. Или заметив но не остановившись. Или остановившись на секунду (секунда чтения, секунда глаза по строке, секунда в которой буквы складываются в слова а слова в предложения а предложения в то что можно назвать смыслом если щуриться) и продолжив, продолжающее.

Мягкому вообще. Помнишь? Из той главы, из шестой, из той которая не была уверена. Мягкому — вообще. А ненужному? Ненужному — тоже вообще? Или ненужному — нужно? Нужно чтобы кто-нибудь сказал — не нужна, вот эта, тринадцатая, можно без неё, — и тогда, получив своё «не нужна» как диагноз, как координату, как место на обочине рядом с камнем, — тогда успокоиться, тогда лечь, тогда.

Но никто не скажет. Никто не вычеркнет. Глава останется. Ненужная, стоящая в ряду, занимающая место между двенадцатой и четырнадцатой, и место это — её, и в этом её — всё что есть, и этого достаточно, и этого.

Глава о свете который не свой

Всякий свет — не свой. Это открытие или это очевидность, и разница между открытием и очевидностью — время, время которое нужно чтобы очевидное стало увиденным, время в котором смотришь на луну и не думаешь что свет отражённый, не думаешь что солнечный, не думаешь — а просто луна, и свет, и ночь, и вода в которой свет, и ночь в которой вода, и всё — как данное, как бордюрный камень, как мокрый асфальт.

Но вот — думаешь. И свет раскладывается. Солнце даёт. Луна берёт. Луна — каменное круглое тело, висящее, не падающее, не знающее зачем висит, — берёт солнечный и переделывает в лунный, и лунный — это тот же солнечный, только побывавший в чужом, прошедший через поверхность которая не его, отразившийся от камня (от камня! от того которому непонятны! от того который лежит и не чувствует! — от камня в небе, от камня в космосе, от камня-луны), и в этом от-камня, в этом отражённом, пересветлённом, не-своём — честность, та самая, которую не найдёшь в прямом.

Фонарь тоже не свой. Электричество бежало по проводам от станции, а станция жгла что-то, уголь или газ, а уголь — это деревья, умершие так давно что умирание стало горючим, и горючее стало теплом, и тепло стало движением, и движение стало электричеством, и электричество стало светом, и свет лёг на мокрый асфальт, и ни в одном звене этой цепочки никто не знал что производит свет, и свет не знал откуда он, и в этом незнании — то же что у луны, то же безначальное пересвечивание всего через всё.

Как движение. Как движение без начала, без момента когда начал, без точки на линии которая — вот, здесь, первый шаг. Свет — тоже без начала. Свет — тоже продолжение.

Оно шло. Утренний свет (не солнечный — облачный, рассеянный, никакой, прошедший через водяные капли в облаках, прошедший через атмосферу, прошедший через стекло если бы было стекло, но стекла не было, было — открытое, было — на улице, было — дорога) — утренний свет лежал на всём одинаково, без предпочтения, без выбора, как мокрость вчерашнего дождя, как безразличие вещей, как мягкое.

И вот что: оно — тоже не своё? Оно — тоже отражённое, пересветлённое, прошедшее через другое? Местоимение-луна, слово-камень-в-космосе, берущее чужой свет (чужое значение, чужое содержание, чужое имя) и переделывающее в свой, в лунный, в тот тихий медленный уставший свет который доходит до страницы уже побывавшим?

Может быть. Может. Может — быть. Два слова. Может — это неуверенность, дрожание, качание провода под голубями. Быть — это то самое, право, данное темнотой, голое, без дополнения. Может быть. Может — быть. Неуверенность — существовать. Дрожание — оставаться. Качание — быть.

Свет остаётся. Не свой. Не чужой. Заёмный. Пересветлённый. Побывавший. Уставший. Достаточный.

Глава последняя, в которой

Весеннее солнце значимо отражалась в мокром асфальте, и камень лежал, и колючки торчали, и тьма молчала своим правом, и дорога продолжалась по которой, и мягкому вообще, и оно шло, продолжающее, не начинавшее, движущееся всегда, несущее свет не свой в единую молчащую — в которой

🦆 2021–2026
bdlv@bdlv.me